Птицы глубоко внутри просыпаются, сначала нехотя, осторожно вглядываясь в мир, а потом, почуяв свободу, разлетаются стремительно, навсегда исчезая в небе. Только легкий пух опускается по ветру.
А ты плутаешь по проселочным дорогам, забыв путь туда, где бывал в детстве, а потом все реже, реже…
Ошибаясь на развилках и поворотах, останавливаешься, чтобы расспросить одинокого путника, и обрываешь фразу на половине – это всего лишь камень, проступивший из тумана. В белесой дымке покосившиеся цырты тонут в высокой, сухой траве.
Роды и фамилии, словно змеи, сбрасывая старую кожу, меняют поколения. И новая кожа блестит, обтягивая древнюю, бездонную душу. Старые глаза смотрят на мир через новые прорези.
В горах и на равнинах, корнями-ногами, ветвями-руками, вихрями ветра, ручьями и ливнями прорастают истории. Живут, стареют, стихают рано или поздно.
И ты, однажды, отправляешься искать свою.
Высматриваешь, вспоминаешь. И вот, наконец, стоишь, задрав голову вверх, к кирпичной, узорчатой арке ворот, и руку холодит тяжелое металлическое кольцо калитки.
"Туп-туп-туп…" и тишина.
Не заперто. И внутри все как и прежде, скромно и аккуратно: жизнь от зари до полночи разложена по полочкам. Только чужие дети растут быстро, их неожиданно взрослые лица говорят о том, что твой путь по проселочным дорогам был и вправду долгим.
В сельских домах всегда прохладно, даже летом, а осень делает их откровенно холодными.
Семья уже перебралась с летней кухни в зимнюю, но двери еще нараспашку. И пока родственники суетятся вокруг в одежде с коротким рукавом, ты незаметно дрожишь, сидя за длинным, необъятным столом.
И начинается трапеза с тарелки дымящегося кадура, с чесноком и жгучим перцем… Обжигая язык и губы, не в силах ждать, когда остынет, макнешь горбушку хрустящего хлеба в глубокую тарелку. А хлеб в селе всегда свежий, не успевает зачерстветь и стать вчерашним. Здесь не сидят на диетах и не пекутся об излишках холестерина.
И тут же, вместе с горячей фасолью, подадут на стол чай с конфетами, и арбуз нарежут кусками в блюдо, и малосольные огурцы собственного посола, груду спешно сорванной ароматной зелени, в каплях проточной воды, и спешно сваренную курицу щедро разорвут руками на куски. Нальют вина и лимонада, и аракъ, и весь этот хаос из еды и напитков пахнет миром и счастьем.
Под ногами поскрипывает выкрашенный в рыжий цвет пол, и разговоры идут о том, что было, когда старики были детьми, на языке, который в городе и помнить забыли. О событиях прошедших, но не прощенных.
И старуха тетя вдруг заплачет, вспомнив своих умерших.
И мозолистой, загорелой рукой стиснет мое запястье. Под столом, украдкой, никто не увидит и не узнает.
Пусть вокруг суетятся ее невестки, ее внуки и ее призраки - столько лет отдано этому дому и этой земле, они все ей ведомы. Есть тайны крови, которые не доверяют ни мужьям, ни детям, ни внукам.
Лишь женщины одной фамилии видят друг друга издалека.
Рука ее пахнет целым миром. Землей и всем, что из нее родилось. И накрыв ее надежную, широкую, узловатую руку своей, тонкой и невесомой – чувствую, как пульсирует кровь и непостижимым образом сливается с моей.
Негромко призывая благодать на головы детей, внуков, сыров, коров, на этот длинный стол, на этот длинный день, идущий во тьму ночи. И от чего-то, но уж точно не от чая, который, конечно, успел остыть на этом долгом, как вечер, сквозняке, по всему телу разольется тепло.
В открытую дверь заглядывает собака, ей кидают кость прямо из-за стола. Она летит через всю кухню дугой и точно ложится к собачьим лапам. И хозяева выглядывают в моросящие сумерки, сокрушаясь, что тебе не повезло с погодой.
- У нас летом хорошо, - говорят, - приезжай летом.
А после суетятся, собирая деревенские гостинцы. Кухня наполняется звуками - хлопаньем дверей и шорохом кульков, тихими распоряжениями.
Под мелким, колким дождем все от мала до велика идут гуськом за тобой к машине. Подарки погружены, все эти тыквы и груши, банки с соленьями и сыр.
Но старуха-тетя кладет в твои руки еще один сверток и говорит шепотом, оставив жестом детей и внуков позади:
- Я положила тебе красной фасоли, с тех пор, как убили твоего брата, не растет у меня иная. Какую бы ни посадила - вырастает красная. Я не примирилась с кровниками, и земля моя скорбит вместе со мной.
Положила тебе огненный аракъ – подай мужчинам, пусть помолятся за моего сына, идущего нездешними дорогами.
Положила жгучего перца и самого едкого лука, когда будешь чистить их к столу, оплачь его. Слезы женщин нашего рода текут к ногам Бога и смывают грехи наших мужчин.
И помолчав мгновение, добавит:
- А еще я положила тебе алого шиповника, он изгоняет горечь из снов… Он тебе нужен, чызг, нужен.
Лицо ее и платок, покрывающий волосы, мерцают в бисеринах дождя. Она обнимет на прощание сдержанно, но крепко, как земля обнимает корни деревьев, пристально посмотрит в глаза, и никто кроме нас двоих не узнает, что она ищет на дне моей души.
Горы и долины расступятся, пропуская обратно, с тихой печалью и отстраненностью. Ты везешь груз, с которым не останавливают на развилках и не задерживают придорожными миражами.
Сумерки прозрачны и ясны. Серый дождевой покров распорот, будто ножом. И золотое, сияющее закатным блеском небо, обещает солнце… Завтра, потом, всегда.