Была ранняя весна, знаете, такое время, когда яркий свет словно пронизывает мир насквозь. Льется с небес сплошным потоком, и не найдя препятствий, проникает всюду, даже в самые темные и сырые места. Солнце обжигает, слепит, но еще не греет, и весенний воздух с запахом снега, с хрупкими завитками первых птичьих трелей зримо скользит между голых стволов и ветвей деревьев.
В такие дни в груди возникает чуть заметное жжение и появляется древнее и смутное желание выдвинуться в путь, уйти за дальние горы – повидать новое небо и чужой мир. Но почти всегда приходится остаться на привычном месте, к которому ты давно привязан условностями, страхами, памятью.
И ты остаешься, а в ближайшие выходные глядишь через оконные стекла летящего автомобиля: как привычное небо расчесывает свои облака острыми макушками лесистых хребтов, сонные, прозрачные леса дымятся в утреннем свете. А в потоках ветра и прозрачного света подрагивают легкие, невесомые лепестки цветущих деревьев, летя куда-то вместо тебя, бесшумно, над сизыми, дымчатыми деревьями, будто прикрытыми еще с зимы теплым платком из птичьего пуха. Над землей, усеянной большими и малыми камнями, и уже покрытой новым, коротковорсным зеленым ковром.
Горная дорога виляет из стороны в сторону. Полосы света и тени, потоки холодного воздуха и неумелого еще тепла переплетаются между собой, с запахом цветущих деревьев, со снегопадом лепестков и создают необъяснимое волнение. Эта трепетная неопределенность и зовется уалдзаег. Удивительное время, короткое, будто и не земное вовсе.
В тот воскресный весенний день мы приехали побродить в развалинах древнего монастыря и рассмотреть старинные надгробные цырты на заброшенном кладбище, пока еще не разошлась, почувствовав тепло, буйная растительность.
По розоватым монастырским стенам, изломанным трещинами, ползли солнечные лучи, стены отбрасывали холодные тени на короткую зеленую траву, а в безмолвной колокольне гулял ветер.
Само кладбище давно потерялось в разросшемся лесу, и мы бродили среди деревьев, раздвигая ветви, раздирая сухие стебли вьюнов и плетучек, стряхивали прошлогодние листья с надгробий и слепили вспышкой каменные лики давно умерших. Ни имен, ни дат, только вырезанные в сером камне мужские и женские образы, безымянные предки, ушедшие в иные пределы. Узорчатые цырты – покрытые мхом – все, что от них осталось, а от иных не осталось и этого. Нигде время не замирает ощутимее, чем в таких местах. И влажный мох на шершавых камнях печалит, словно твоя собственная, личная боль.
Ближе к обеду, когда солнце замерло по центру небосвода, оставив заросшее кладбище, поднялись вверх по склону. Здесь, на самой вершине, росли могучие дубы, а в камнях журчал родник. У металлического желобка была прилажена иконка безымянного святого, стояла, накренившись, жестяная кружка. Ледяная вода была как весенний воздух.
В лощине замерла деревня. Петляли нарисованные золотистой охрой проселочные дороги, на зеленых прямоугольниках пашен темнели перезимовавшие стожки. Среди прозрачных садов проглядывали крыши домов.
Выше нас было только небо, обставленное на пороге древними дубами. Вот оттуда, из самой сини и вышел пастух, старик с глазами цвета безоблачных летних небес. Спустился, опираясь на деревянный посох. И такой свет был за его спиной, что казалось, по дороге он снял крылья и прислонил их к корявому стволу самого дальнего дерева. Так и виделось, как легкий ветер перебирает в них перья…
Зæронд лæг поздоровался, мудрым ребенком глядя на нас из-под мягких полей войлочной пастушьей шапки, спросил, напились ли мы, младшие, уже воды, затем выпил сам и смущенно улыбнулся обветренными губами. Присев в извилинах корней под вековечным дубом, стал расспрашивать: кто мы, да откуда.
За ним следом из небесной сини вышло его маленькое стадо - коровы и ослик. Бродили тихонько между необъятных дубов: бряк-бряк, бряк-бряк – редко, гулко, бренчали колокольчики, складывая мелодию в неровную кварту.
И так хорошо стало, и тепло, и щемяще тоскливо. Хотелось остановить весну и эту объемную, звонкую тишину, похожую на пространство внутри невидимого храма. А старик вдруг затянул историю и голос его был продолжением неба. Тихим шорохом, с которым осыпался прекрасный мир.
***
Во время войны небо звенело от напряжения. Я слышал. Такие страшные творились дела, что звезды бились друг о друга и звенели. Была поздняя осень, хорошее время. Впору вернуться нартам из своих походов и, сложив оружие, мирно зимовать, сидя у огня. Время старикам пересказывать детям предания, а старухам печь торне, да рукоделием заниматься.
Но в ту осень все было иначе, скверно было. В садах еще висели зимние, крепкие как камни яблоки и груши. Не до них было. Лес не облетел, днем он огнем пылал, а по вечерам холод и темень проглатывали деревню. Мы все делали по привычке, жили одним днем, без надежды что ли... Печки топили, керосинки жгли, а сами на небо посматривали украдкой, да спрашивали: "Когда ж все закончится?" — а оно молчало и подрагивало. Как встарь. Откуда столько боли на нашу жизнь?
Сыновья воевали, а мы, старые, что могли? Кулаки стискивали и молчали.
Однажды ребята наши, бойцы, ушли куда-то прочь из деревни. А к ночи у нас грузины объявились. Откуда узнали, что мы одни?! Но, узнали как-то, ворвались: стрельба, крики…
Женщины кинулись детей прятать, кто-то из стариков охотничьи ружья похватал, стали палить во тьму. Да толку… Но, Хуыцауы фæндæй, отряд наш вернуться успел! Как почувствовали. Словно толкнул их кто-то в спину. Нæхи лаппутæ с ходу отпор им дали и погнали вниз, вниз... Убегая, грузины бросили раненных. Даже собак выносили с поля боя, а этих как старую кожу змея оставляет без сожаления – вот так оставили.
Один лежал прямо посреди дороги, его старик Ника нашел в темноте, по стонам. Раскинув по сторонам руки, раненый плакал от боли или от обиды. Старик остался с ним, присел рядом, ощупал, что-то под голову подложил, рану чем-то перевязал.
А пока перевязывал, стал спрашивать: "Сынок, ну что мы вам плохого сделали? За что нас убиваете?"
Человек на земле молчал. Не слышал его, просто не хотел отвечать или не мог. Только деревенские собаки надрывались в осенней темноте, и где-то внизу, за лесом слышались выстрелы.
А старик все не унимался:
- Откуда ты? Откуда пришел к нам? Где твой дом?
Может быть просто отвлекал его от боли, а может что-то на самом деле надеялся услышать в ответ, что-то горькое, но важное. Небо склонилось пронзительными звездами, словно Бог и сонмы его святых смотрели на этих двоих многими глазами.
И тут раненый, в тишине, то ли перед стариком, которого он принял в бреду за кого-то другого, то ли перед звездами, сложившимися в очертания ему одному знакомого лика - назвал село.
Старик и не разобрал толком, что за название. Грузинское село, где-то внизу, дальше, где теплее, сытнее живется, и вздохнул в ответ:
- Мы же рядом жили, столько лет рядом прожили, более-менее мирно, сносно, зачем опять пришли, зачем? Что мы вам сделали?
Мужчина, распластавшийся на холодной земле, теперь отрывисто, часто дышал. Ника понял, что его бьет озноб и, оставив его наедине с безмолвным небом и лаем взбудораженных собак, ушел в ночь.
Дом был неподалеку, в тени фруктовых деревьев. Теперь, ночью, они угадывались лишь переплетением еще более густой тьмы.
Старик поднялся по крепким деревянным ступеням, прошел верандой и открыл дверь: из дома вывалилось жарким клубом тепло с запахом раскаленной дровяной печки и пронзительным плачем маленького ребенка. Зæронд лæг затворил дверь и застыл в полумраке небольшой прихожей, прислушиваясь. Разбуженный, испуганный ребенок плакал в одной из комнат, слышались негромкие женские голоса.
Осторожно Ника сделал несколько шагов, стараясь быть тихим, но старая хозяйка, жена его, все равно встревоженно спросила в темноту прихожей: "Кто там?"
Старик буркнул, мол, я это, занимайся своим делом, не отвлекайся.
И тут ребенок зашелся новым надрывным плачем. Ника замер словно пойманный и запертый в угол зверь, старый и уставший. И воспоминание, от которого он отбивался, отгораживался всю эту тревожную ночь, настигло его и накрыло.
Это было целую жизнь назад.
Старик был тогда мальчиком. Обычным, осетинским мальчиком, младшим в большой семье. В тот жаркий летний день всей деревней работали внизу, в поле. В доме отца Ника только молодая невестка Сони осталась, она была на сносях. Сони была веселой, доброй, с глазами цвета молодого ореха и длинной темно-русой косой. Старший брат Нико привез ее из Чсангома, белокожие чсанские девушки славились особой, иной красотой и веселым нравом. Даже свирепые волкодавы деревенских пастухов, больше похожие на медведей, чем на собак, ластились к ней, когда спускались с пастухами в деревню. Дети собирались посмотреть на это чудо: собаки катаются по земле, как щенки, а Сони смеется и треплет их. Дети тоже смеялись, а Сони знай, угощала их сладкой сливовой тянучкой, которая вязла в зубах.
Деревенские старухи любили Сони, говорили, снег тает и становится водой, когда добрая девушка смотрит на него. Да она сама была как напоминание о снежных вершинах, озаренных золотым солнцем.
"Ангел, ангел ты наш – говорила ей свекровь, мать Ника, - не надо тебе напрягаться, береги нашу душу, душу нашей семьи".
Но Сони все равно крутилась по дому, убирала, готовила скромную еду, а переделав дела, садилась во дворе, под фруктовыми деревьями и занималась шитьем или расчесывала пряди овечьей шерсти, пропуская их через острые, тонкие и длинные зубья пирæн. Сучила нитки, пряла.
В тот день, в обед младший прибежал домой напрямик, изумрудными склонами, помяв маленькими ногами душистые травы с гудящими пчелами и пестрыми бабочками. Сони передала ему бережно собранный обед для домашних, работающих внизу. Убегая, он почему-то оглянулся, ах да, ему показалось, что Сони его окликнула. Может забыла что-то? Но невестка чесала шерсть, ветерок над ее головой играл листьями деревьев и мельтешило солнце. Показалось…
Так ее и застали грузины. Они пришли в деревню, как и теперь, внезапно. Угнали скот, подожгли несколько домов, а Сони, бедная Сони…
Как бежали все с поля, завидев черный дым, как неслись к дому его старшие братья и отец!
Мальчика в дом не пустили. Он стоял во дворе, в суматохе, вдыхая запах гари, растерянный и напуганный, а кто-то крепко держал его за руку. Подняв глаза, он увидел Сони, невестка светилась, как весенний снег, который в лучах солнца превращается в белесый пар и исчезает. Грустно улыбнувшись на прощание, она отпустила его руку и ушла или просто растаяла…
В тот миг Ника услышал нечеловеческий вопль своей матери.
Бедную Сони насадили на тот самый пирæн, которым она расчесывала облака шерсти и оставили истекать кровью. Душу, душу семьи вынули и растерзали, а как жить без души? Женщины сначала кричали, потом сбились на тихое бормотание, а после стали белее муки и чернее камней.
Наверное, Сони явилась Ника намеренно, чтобы он запомнил ее грустной, прозрачной, словно разъятой на сияющие солнечные лучи, но все равно прекрасной, чтобы не угнездились в его маленьком сердце боль и страх. Но увы, до самой старости он не смог забыть, как бледная, замученная невестка лежала в доме на высоком столе, а рядом с ней был туго запеленатый в белое, маленький комочек со сморщенным личиком. Так и не родившийся ее ребенок. Душа семьи.
Сони похоронили. Потянулись вязкие дни по обгоревшей земле, а по небу волокнистые, словно расчесанные длинными спицами пирæн – облака. И тревожные ночи, с долгими завываниями собак.
Тогда никто не знал, что это лишь начало. Вскоре осетинские деревни по всему Югу полыхнули, как стожки сена. В самом городе началась война. Осетины, спасаясь от убийц, потянулись на Север. Тысячи ушли через перевал. Оставили люди и деревню Мон. Ника помнил, как теперь: уходили под покровом ночи, боясь преследования. Домашний скот, хозяйства, все пришлось оставить.
Прошли долгие месяцы в изгнании, лишь спустя время они смогли вернуться домой и с большим трудом наладить жизнь.
Только сломанное часто срастается криво. Мать Ника больше никогда не сняла одежду глубокой печали, а его старший брат так больше и не женился. И вот теперь, когда Ника стал глубоким стариком, все вернулось как жуткий сон.
Зæронд так и стоял посреди прихожей. Но ребенок затих в недрах дома и теперь оттуда, из тепла, доносились чуть слышно звуки колыбельной. Его молодая невестка, девушка из Чсангома, белокожая и рыжеволосая, пела своему сыну, внуку Ника, песню. Душа семьи жила.
В проеме двери возникла старая его жена, с зажженной лампой, и внимательно посмотрела на старика:
- Почему не заходишь?
Воспользовавшись тем, что стало светлее, Ника молча повесил на стену охотничье ружье, все это время, бывшее у него за спиной, снял с вешалки кæрц, и, ничего не ответив, вышел из дома.
Раненый был там же, в темноте, на холодной земле. Все так же стонал, и старик заботливо накрыл его шубой, которую принес с собой.
Отряд все не возвращался, видно далеко ушли. "Только бы не угодили в засаду…", – подумалось ему.
Ночь стала стеклянной от холода. "Снег будет", – сказал Ника вслух и посмотрел наверх, туда, где на фоне ночного неба над деревней вырисовывались стены пустого монастыря и шатер колокольни. Иногда, прямо посреди ночи или средь бела дня, ему, бывало, слышался колокольный звон. Только ему. Вот и этой ночью старик Ника тоже слышал - легкий, размытый ветром звук колокола… Но кто мог звонить? Монастырь пуст. В колокольне только ветер и гуляет.
Старик посмотрел в небо - не там ли прячется невидимый звонарь. Но лишь встретился глазами с безмолвными звездами - небожители никуда не уходили и все еще смотрели вниз.
Раненый позвал кого-то. Ника оторвался от небес и заботливо накрыв шубой, снова заговорил с ним:
- Сынок, а как твоя фамилия? Чей ты?
- Хэтагури… – прошептал тот.
- Как-как? – переспросил Ника, и нагнулся к его лицу, белеющему в темноте.
- Хэтагури…
Старик с удивлением отпрянул, и четко, как младенцу по буквам, произнес:
- Хетагкатæ? Ирон нæ дæ?!
Мужчина на земле мотнул головой:
- Нэт, грузин я.
Ника чиркнул спичкой. На несколько мгновений лицо раненого выплыло из ночного мрака. Старик очень внимательно вглядывался в его черты, а когда спичка погасла, зажег новую, и вновь задал вопрос:
- Разве ты не осетин? Если твоя фамилия Хетæгкатæ?
- Хэтагури я! Грузин я. – прохрипел он старику. И тот услышал что-то особенное в его голосе, не страх, не боль, нет...
Тогда Ника тихо, словно на распев прочитал: Цæйут æфсымæртау, раттæм нæ къухтæ, абон кæрæдзимæ иры лæппутæ…, Хетæгкаты Къостайы нæ зоныс?
Тот сплюнул сухими губами.
И вот тогда небо зазвенело, как натянутая струна, зазвенело от напряжения. Подул ветер и звезды все разом куда-то исчезли, будто сонмы этих небожителей разом закрыли глаза.
Посмотрев на пришлого совсем другим, долгим взглядом, старик молча поднял с земли его автомат, холодный, чужой. И направив дуло на лежащего перед ним оскъопило (груз.) нажал на курок. Свой кæрц не снял, так и расстрелял – накрытого. Как своего, как своего. Кинул автомат на землю и медленно пошел домой.
__________________________________________________________________
Пастух замолчал.
И словно с последним тихим словом, слетевшим с его старых, обветренных губ, закончились слова во всем мире. Навсегда исчезли. Больше не было времени, больше не было ни знаков, ни звуков.
Долго молчал старик, мирно брякали колокольчики маленького стада, и мы молчали, не в силах нарушить этой тишины. Наконец он поднялся с корней могучего дуба и, взглянув на высокое солнце, засобирался уходить. Но замешкался, достал из кармана старого мехового жилета и протянул маленькое перезимовавшее яблоко, да несколько орехов в чернильной патине. По-стариковски смущенно глядя из-под полей войлочной шляпы, сказал:
- Арфае даен!
И ушел за солнцем, в небеса.
До рези в глазах смотрели мы, пытаясь увидеть, как подхватит он свои крылья, сложенные за самым дальним деревом. Крылья, трепетавшие на ветру тысячами перышек-лепестков.
Но весеннее солнце слепит и жжет. Только пятна света плыли в глазах.
Бряк-бряк, бряк-бряк, – долго слышалось вдали...
Еще немного, несколько мгновений, и покроются склоны ярким мельтешением цветов и звуков. Старинные цырты скроются в тени буйной зелени, а деревня утонет в зелени садов. Но пока тишина, только белые облака цветущих деревьев, тягучее гудение медовых пчел. Нежный запах и бесшумный полет бабочки над остановившимся временем, над заросшим кладбищем с безымянными ликами, над прошлогодними стожками и деревянными крышами. Короткое мгновение невесомости земли. Пройдет, промелькнет и облетит в небеса. И каменные развалины монастыря, и кровля колокольни – тоже взлетят. Колокол, может быть, снова звякнет, подавая знак окрестным деревням и городам. Только услышит ли кто? А кто услышит, взглянет ли в небо…